Кондак двадцать первый
АВТОР ПОПЛЫЛ
Река лишилась девственности: ее изнасиловали тремя плотинами; она потеряла голос: у ней вскрыли гортань; она перестала дышать: ее легкие вспухли от ядов и умерли; ее скальпировали, содрав живицу заводей и
протоков; у ней выскоблили животворящую утробу, и раки ее покинули; ее женственные любострастные берега ампутировали, выдраив земснарядами прямую, канальную полосу, тянущуюся от моста к мосту; ее, как блюдо со студнем, рассекли намывными дамбами, на которых чудом уцелели колонии зачуханных чаек... Однажды мне выдалось пройти такую дамбу из конца в конец и вломиться в некий аул гнездовищ, и птицы возроптали, взбеленились и кинулись атаковать воздух, примыкающий к моему телу; я ошарашено замер в эпицентре этого птичьего безумства; я видел яростно снующие, горластые, пронизывающие то, чем я дышал, существа, и я ужаснулся им и, сьежившись, изобразив влекомое течением чучело, поволокся по хребтине дамбы на юг; волокся, сколько мог... Птицы отстали, и я бесцельно брел, брел туда, где в донных водах истлевали останки церкви, странной казачьей церкви, утопленной по указу новых хозяев реки и ее берегов; в том месте вода стояла глухая и пустая; помнится, рыбаки в этом месте лунок не бурили.
Как-то летом, купаясь, я поплыл к этому месту, поглядывая на покинутый берег; казалось, я не плыл, а вода волокла мое тело, устрашая его своей глубиной, своей толщей. Собственно, я плыл к притопленной первой плотине, полагая встать на нее и отдохнуть... я видел, как это получалось у хороших пловцов. Останки затопленной церкви находились против крутояра, на котором в то лето появился мощный "камацу" и принялся сдирать макушку горки под фундамент собора. Я плыл, оглядываясь на него и пробуя ногой глубину; так я добрался до штилевой полоски воды и, опустив ногу, коснулся тела плотины, встал, оказавшись грудью над водой, крутанулся на одной пятке, раскинув поверх воды руки, и берега крутанулись вокруг меня, словно меняясь местами... Только то, что таилось на дне реки, не участвовало в этом неожиданном напряжении воды и берегов; а руины казачьей церкви никак себя не проявили.
Церковь называлась Святотроицкой, и я подумал, что то молодое, летнее, июньское, покоящееся во второй части слова, как-то соотносится с моим заплывом в прогретой воде конца июня, и что то, что светится в первой части слова, тоже как-то мерцает в потоках полуденного света, отражаемого и поглощаемого водой, особенно, той поглащаемой его составляющей, которая опять же каким-то своим останком просочится сквозь толщу воды и опустится на руины; и в этом таинстве оседания воды и света на почивший храм смертное преломляется в животворящее, но со стороны смерти, а не жизни, ибо животворение, преломленное из смерти, не соприкасается с той жизнью, что предшествовала смерти, а замыкается в придонном движении-ожидании, омывающем останки храма, станицы, садов, кладбища; где-то, в неподвластном взору сознания месте оно должно всплыть и влиться в поток бытия, минующий нас. Я вспомнил, что нечто подобное я прочувствовал на волжском откосе, оглядывая разлитое до горизонта водохранилище, на дне коего покоились останки деревенек моих дедов и прадедов: Романиха - Потаниха - Рогулиха - Лобаниха - Тарасиха - Черниха и Косулиха... порушенный и затопленный край моих предков, но не исчезнувший, сказал я тогда себе и еще кому-то, с кем я пытался вести незримые беседы, бродя между на треть уцелевшей Овсяничихой и напрочь снесенной Шепелихой.
И просторно подумалось, что с затопленных церквей смывались и растворялись в заплотиненных водах святые названия и имена, и малые воды уносили толику той святости в большую воду и далее в неведомые моря и океаны... и пусть капля святой веры... пусть... отпавшей от мира безумствующих и утомленных, но капля испитая жаждущим земного зова Спасителем, пусть...
Пребывая в земной жизни, мы не можем быть чисты в вере; даже предельно утончившийся плотью и
духом преподобный Серафим Саровский знал об этом и отвечал "одному брату": "Мы не бегаем на людей, которые одного с нами единства и носят одно и то же имя Христово; но, пороков, ими творимых..."
И мы помыслим об очищении, и, помыслив, неизбежно обратимся к акту крещения - очищения водой, и самые истовые устремятся к погружению...
Не есть ли затопление христианских храмов, их погружение - некий обряд крещения перед вступлением в новую веру о Создателе?
И вот будущий Свято-Вознесенский собор, что возводится на западном берегу заводского пруда, как и полагается на Руси, возникает на самом высоком месте - этакая неразвившаяся в гору выпуклось, оставленная градостроителями про запас, на что-то эксклюзивное... И напротив ее на дне пруда более чем полвека покоятся останки казачьей станицы и Святотроицкой церкви.
Когда смотришь на уже окуполенное строение собора с восточного берега, наплывает чувство-видение, что отражение собора прикасается к затопленным руинам сквозь толщу воды, попирая законы отражения.
Так они отныне и будут встречаться в отражении храм затопленный и Свято-Вознесенский собор - непресекаемое крещение... Аминь.
***
При слове "Нер-р-рль" мне представляется рыбина-змея. Гибкая и серебристая, она извивается от упругих касаний изумрудных ладоней суздальского ополья. Одновременно древняя и молодая, мудрая и веселая рыбина-змея-река, быстро и бесшумно несущая свои живые воды в кроне ветвистого двера волжского многоречья. Знойным июльским полднем я погрузился в прохладные струи Нерли напротив борисоглебского храмового ансамбля и долго плыл от уютного кидекшского плесика вниз; не плыл, а просто пребывал в воде, а течение несло меня в прозрачных волокнах, образуемых токами воды и длинными речными растениями, вытянутыми в сторону большого речного пути. И, всматриваясь в воду, я словно увидел весь этот путь: по Перли к Клязьме, по Клязьме к Оке, по Оке к Волге... Вылез же из воды против устья Каменки, а берегами этой речки я пришел ранним утром из Суздали в Кидекшу.
Тот путь вспоминается сегодня, как счастливый сон, невесомо и ясно: вишневые сады за кособокими
сараюшками, за темными прокопченными баньками, за светлыми поленницами дров, бледно-зеленые посадки молодой капусты под розовым сиянием стен церкви Козьмы и Демьяна, с другой стороны церковки под стрельчатыми окнами на лужке ушастый белобокий теленок с настороженным любопытством встречает тебя... - все это окраина древнейшей Суздали, из которой я выходил в то благословенное утро...
А ближе к полудню после неспешного шествия берегами Каменки, по краю гречишного поля в ромашковом обрамлении, мимо Покровского с архитектурными руинами в стиле пейзажей Робера я приближался к белокаменным гробницам в полукруглых нишах борисоглебской церковки; в гробницах были захоронены трагически погибшие сын Юрия Долгорукого Борис и его жена Мария, а в фресковых росписях древнерусские живописцы по указу великого князя изобразили в северной нише его жену, византийскую царевну, и изображение сохранилось до наших дней, а в южной нише можно рассмотреть двух всадников, написанных в красно-коричневой гамме, это убиенно-святые Борис и Глеб.
После ослепительного июльского полдня прохладный полусвет внутри храма сразу снимает ленивую расслабленность; а гулкий звук первого шага гасит привычный темп, с которым мы перемещаемся одинаково и в прошлом, и в настоящем, и с которым норовим ворваться в будущее. Мы спешим, мы заняты, у нас нет времени. Вперед! Только вперед! Попутное познаем в скорости, но оно тут же ускользает, оставив в лучшем случае некий
плоский оттиск в памяти...
Лимонно-серая тропинка вьется вдоль кромки воды Нерли, и голубые стрекозы висят над ней и над камышами, а выше синющее небо с крепкими, неподвижными облаками; в облупившихся стенах храма, в крупинчатых сколах по каменной резьбе, в пустых полуовалах окон, впустивших в свой сумрак сухие ветви вязов, в обнаженности купола и покосившемся кресте как бы надломилось и осело само усталое время.